Внезапно раздался голос — он пришел с той стороны, где только что стоял вдалеке Бессмертный. Голос Бессмертного. Голос был искажен, словно старик кричал в трубу:

КУРОЧКА-РЯБА, ВЫЛЕТИ ИЗ ГРОБА!
КУРОЧКА-РЯБА, ВЫЛЕТИ ИЗ ГРОБА!
КУРОЧКА-РЯБА, ВЫЛЕТИ ИЗ ГРОБА!
КУРОЧКА-РЯБА, ВЫЛЕТИ ИЗ ГРОБА!

Нечто огромное тяжеловесно порхнуло за пеленой, и Дунаев вдруг оказался лежащим навзничь в снегу. У него сильно рябило в глазах. Мелкая серо-белая рябь полностью перекрыла зрение, словно бы он действительно смотрел в бок Курочки-Рябы. Но постепенно он стал различать за рябью некое изображение. Он увидел синего в вечернем свете снеговика, который вглядывался влюбленными угольками в оконце маленького деревянного домика. В оконце дрожал трепетный отсвет печурки. Видимо, снеговик смотрел в огонь. А может быть, подглядывал за молодой пригожей женщиной, раздевающейся перед сном.

— Приближение! — невольно скомандовал Дунаев.

Снеговик приблизился и вместе с тем отодвинулся в сторону, словно уступая Дунаеву место подглядывающего. Теперь парторг видел его только краем глаза — три шара, поставленных друг на друга, источающие здоровый зернистый холодок. Ведро на голове, морковный нос, поблескивающие угольки-глаза.

Окошко же надвинулось — наличники, стекло, подернутое морозными узорами, за стеклом дряхлая щемящая ситцевая занавесочка в мелких выцветших цветах. Сквозь щель между занавесками удалось разглядеть (хотя и расплывчато, из-за разницы температур) хорошо протопленную комнатку, освещенную отблесками танцующего в печке огня.

Спиной к окну сидела молодая женщина, явно готовящаяся ко сну. Женщина расчесывала гребнем длинные темные волосы, ниспадающие вдоль спины. Вот она отложила гребень и сняла через голову белую рубашку. Дунаев увидел нагое, узкое, уютно освещенное и прекрасное тело женщины. Он вдруг ощутил ужас. Только сейчас он понял, кто эта женщина. Он узнал… узнал эти гладкие темные волосы. Он узнал эти узкие ладони, этот гребень… эту сельскую комнатку с белой железной кроватью, с неприметным скромным трюмо в углу. Он догадался, что произойдет сейчас. Сейчас она обернется и взглянет ему в глаза. И этот взгляд, этот синий ослепительно чистый и бездонный взгляд его сердце на этот раз может не выдержать. Умер от сердечной недостаточности… Ран на теле не обнаружено. Естественная смерть по чисто медицинским обстоятельствам.

Она обернулась. И встретилась с ним взглядом. Его сердце забилось. Он не умер. Но понял, что любит ее. Любит страстно и навсегда. Любовь была страшнее смерти, поскольку это была любовь к бесконечно опасному врагу. Врагу, грозящему уничтожением не только ему лично, но всей родной стране, всем людям, населяющим ее, всем младенцами с их мягкими, беззащитными затылками, всем ослабевшим старикам и старухам, устало сидящим на своих огородах, всем чистосердечным девушкам, поющим на рассвете свои песни над рекой, всем парням, хмуро тушащим окурок, всем солдатам, всем офицерам, всем рабочим, всем самоотверженным медицинским сестричкам и врачам, всем животным, всем насекомым, всем растениям…

Он должен смести эту женщину — свою возлюбленную — со своего пути, отшвырнуть ее как можно дальше от земного мира, иначе она очистит себе орбиту — очистит от всего.

В ужасе он понял, что никогда раньше не любил по-настоящему. Вообще не знал, что это такое. К жене своей Оле (которую он часто называл Соней, потому что она много спала) он относился заботливо, сдержанно. К другим девушкам ему случалось испытывать глубокую нежность. Но только теперь, дожив до немолодых годов, в разгаре яростной войны, он столкнулся лицом к лицу с любовью — с той сокрушающей силой, против которой нет защиты.

Засасываемый синей бездной ее глаз, он шагнул вперед и легко прошел сквозь стену, сквозь окно с наличником в теплую комнату, где потрескивал огонь. В момент, когда он сделал этот роковой шаг, ему показалось, что снеговик тихо усмехнулся за его спиной.

И вот он стоял перед ней. И она стояла перед ним совершенно неподвижно, глядя ему прямо в глаза, ничего не говоря и только слегка улыбаясь одними уголками губ.

Он подумал о себе как о несчастнейшем существе. Почему он не полюбил так же сильно свою, нашу, русскую, человеческую девушку? Ведь столько девушек хороших… Внезапно и совершенно непроизвольно он произнес вслух слова любимой похабной песенки Бакалейщика, но только никакого шутливого, скабрезного и издевательского содержания не было теперь в этих словах — Дунаев вложил в них одну лишь бесконечную горечь, бесконечное сожаление:

Ты мне не родная,
Не родная, нет.
Мне совсем другая
Делает минет.
И еще другая
Просто так дает —
Кто из них роднее,
Хуй их разберет.

Женщина улыбнулась и тихо произнесла с легким акцентом: — Минет я вам делать не буду. К этому я еще не готова. Но я могу поцеловать вас.

глава 14. Поцелуй синей

Дунаеву стало так страшно, как не бывало никогда в жизни. Синяя шагнула к нему.

«Помогите… — мысленно прошептал Дунаев. — Ребята, где вы?! Максим, Джерри, Глеб Афанасьевич! Помогите ради всего…»

Он почувствовал, что ребята услышали и рванулись к нему на помощь из каких-то тугих пространственных узлов. Но тут же сила Синей — сила, о размерах которой никто из них не догадывался раньше, — ударила по ним и расшвыряла по углам мироздания, как грязные яблочные огрызки. Он увидел их. Максимка лежал на безжизненном плато, придавленный колоссальным черным камнем, напоминающим метеорит. Он рвался в бой, рвался на помощь Дунаеву, но ничего поделать с навалившейся на него тяжестью не мог — его глубоко впечатало в песок, он извивался под спудом, царапал камень ногтями, грыз его в исступленном бешенстве, бессильно сучил конечностями, пытаясь дотянуться до Подноса, который лежал на песке неподалеку и сверкал, как зеркало, отразившее солнце.

Джерри, совершенно голый, плыл по широкой северной реке, борясь с ее течением. Мимо него в серой воде проплывали куски льда. Он равномерно дышал, как морж, его мокрая облепленная струящимися волосьями голова то появлялась, то исчезала под водой, но глаза были невменяемые, изумленнно-забвенные. Он слышал зов Дунаева, но не мог понять его, словно мозг его сковал толстый лед. Грабли лежали на дне.

Радный бежал в огромных, белых, разваливающихся тапках по лютеранскому кладбищу. Все могилы были пусты и открыты, и он проваливался в них, выбирался, снова проваливался, увязал в рыхлой земле. А кладбищу не было конца. И не было под рукой верного весла.

Дунаев попытался позвать на помощь Бессмертного, но сила Синей ударила и по Бессмертному — тот сидел, вытаращившись, в каком-то грязном подвале, судорожно обнимая железный сундук.

Дунаев помнил, что у него есть и более могущественный друг, имеющий обыкновение одеваться в черный испанский бархат. Но короткое имя своего названого брата парторг не мог припомнить в щели этого страшного мгновения.

Он позвал Поручика и сразу же увидел горницу в Избушке, старика Холеного в полотняной рубахе, сидящего на лавке и сосредоточенно шинкующего капусту. Услышав мысленный зов Дунаева, Поручик поднял морщинистое лицо, взглянул на своего ученика лучащимися старческим весельем глазами и бодро подмигнул.

— Главное, не ссы, Дунай, — словно бы услышал парторг веселый старческий голос. — В нашам деле ссать ня паложена.

В этот момент Синяя поцеловала Дунаева.

Владимира Петровича Дунаева больше не стало. Он исчез. Исчез вместе со спящей в его голове Машенькой, вместе с пыльником, вместе с биноклем, вместе с новыми сапогами. На том месте, которое он занимал в мире, образовалась пустота, пробел. Ничто другое не возникло взамен. Ни бублик не появился, ни сдобный колобок, ни другой какой-нибудь человек, названный каким-нибудь именем, вроде «Валентин», или «Николай Ермолаев», или «Константин Зимин». Ничего такого не появилось вместо парторга. Только пустота, фрагмент пустоты, нечто вроде каверны в плотной толще существования. И только бесчисленные глаза людей, носящих разные имена, вглядывались в эту пустоту, вглядывались пристально или рассеянно, нежно или гневно, спокойно или тревожно. Они всматривались внутрь этой каверны, внезапно открывшейся в бытии, словно не в силах были понять, куда и зачем смотрят они, что нужно им здесь, где ничего нет. Глаза живых и существующих, глаза тех, кто когда-то существовал, глаза тех, кто только будет существовать, глаза тех, кто не существовал никогда и никогда не будет быть.